Материалы к повести "Крокодил"; Ответы "Современнику"; Заметки
Публикации
Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в тридцати томаx. Т.20. Ленинград: Наука, 1980. С. 192-193 , 
Литературное наследство. Т. 83: Неизданный Достоевский. Ред.: А.Т. Лившиц. М.: Наука. 1971. C. 248
Датировка страницы
[1864-1866]
Размер
170х210
Комментарий
Социалисты дальше брюха не идут. - Брюхо - излюбленный образ Достоевского и его единомышленников в полемике с радикальным крылом шестидесятнической публицистики (Д. И. Писарев, В. А. Зайцев и др.), символ господства наиболее примитивных физиологических потребностей человека над духовными. Еще в "Зимних заметках о летних впечатлениях" (1863) Достоевский поднял вопрос о том, что большинство социалистических учений стремятся удовлетворить эти потребности за счет свободы человека. "...кажется, уж совершенно гарантируют человека, обещаются кормить, поить его, работу ему доставить и за это требуют с него только самую капельку его личной свободы для общего блага, самую, самую капельку. Нет, не хочет жить человек и на этих расчетах, ему и капелька тяжела. <...> Разумеется, социалисту приходится плюнуть и сказать ему, что он дурак, не дорос, не созрел и не понимает своей собственной выгоды; что муравей, какой-нибудь бессловесный, ничтожный муравей, его умнее, потому что в муравейнике все так хорошо, все так разлиновано, все сыты, счастливы, каждый знает свое дело, одним словом: далеко еще человеку до муравейника!" (ПСС-35, V, 91-92) В фельетоне "Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах" (1864) редакция "Своевременного" наставляет своего будущего сотрудника Щедродарова: "Знайте же, что брюхо — это всё, а всё прочее, почти без исключения, — роскошь и даже бесполезная роскошь! К чему политика, к чему национальности, к чему бессмысленные почвы, к чему искусства, к чему даже наука, — если не сыто брюхо? Набейте живот, и всё остальное найдется само собою, а если и не найдется, так опять-таки всё равно, потому что всё остальное роскошь и бесполезность. Муравьи, ничтожные муравьи, соединясь для самосохранения, то есть для брюха, к стыду людей, умели изобрести муравейник, то есть самый высочайший идеал социального устройства, который только можно представить себе. Напротив, — что сделали люди? Девять десятых людей на всем земном шаре постоянно ходят не сытые! Отчего это? Оттого, что люди глупы, не умеют разглядеть, в чем их настоящая выгода, бросаются за погремушками, за какими-то искусствами, за бесполезным, коснеют в предрассудках, живут сами по себе наобум, по своей воле, а не по умным книжкам и, таким образом, бедны, разъединены и не умеют ничего предпринять" (ПСС-30, XX, 110).
Очевидно, образ всемогущего материалистического "брюха" был подкреплен и авторитетом В. Гюго. Во второй части статьи "Парадоксы органической критики", обращенной к Ф. М. Достоевскому (Эпоха, 1864, № 6), Аполлон Григорьев приводит обширную выписку из книги "Вильям Шекспир" (1864). В цитируемом месте Гюго пишет о Рабле как о гениальном "Эсхиле брюха". После сердца и мозга автор "Гаргантюа и Пантагрюэля" открывает для европейского читателя сферу живота, связанную одновременно с высоким и низким в человеческой природе. Живот символизирует продолжение рода, средоточие материи, сосредоточение биологической жизни на самой себе. Но он же воплощает пресыщение, жадность, разврат, гниение. В оригинале Гюго использует относительно нейтральное слово "ventre". На русский язык оно переводилось в том числе как "чрево" и "утроба", но Григорьев, конечно, неслучайно настаивает на переводе "брюхо", отсылая к полемике "Эпохи" с "Русским словом". По мысли Гюго, Рабле обнаружил одну из извечных разрушительных сил в истории. Описывая моральное падение католического Запада на заре Реформации, он в действительности смоделировал кризис всякого общества: "...да простят нам это слово — брюхо съело человека. Конечное состояние всех обществ, в которых померк идеал. Это выдается за счастие и называется округлением. Иногда даже философы ветрено помогают этому унижению, влагая в учения материализм, живущий в совестях. Это приведение человека к ското-человеку — великое бедствие" (Цит. по: Григорьев А. А. Эстетика и критика. М., 1980. С. 157). "Вот бы «пища сатирическому уму» наших пророков брюха, подумал я, даже и в первый раз читая это место", - прибавляет от себя русский критик (Там же. С. 158).
Упреки Достоевского нельзя назвать надуманными, хотя, безусловно, писатель сатирически утрировал программу "нигилистов". Статья Д. И. Писарева "Очерки из истории труда", печатавшаяся в сентябрьском номере "Русского слова" за 1863 г. открывалась программным тезисом: за всем разнообразием человеческой истории во все времена "кроются и медленно развиваются две основные потребности человека, ... без удовлетворения которых человек не мог бы ни улучшать свое материальное и интеллектуальное положение, ни даже поддерживать бренное существование личности и породы". Во-первых, нужно защитить себя от агрессивного воздействия внешней среды и "вознаградить неизбежную убыль своего организма; <...> словом, человеку необходимо завоевать себе на земле квартиру, стол, одежду и разные другие материальные обеспечения жизни". Второй насущной нуждой становится сотрудничество, солидарность людей друг с другом, взаимопомощь. Чем лучше удовлетворялись эти потребности, тем лучше жил человеческий вид. "...чем сильнее, напротив того, увлекались люди посторонними целями и искусственными интересами, тем мрачнее и тягостнее становилась участь огромного трудящегося большинства" (Цит. по: Писарев Д. И. Сочинения: В 4 т. Т. 2. М., 1955. С. 228). В еще более заостренной форме эта идея пересказывалась В. А. Зайцевым в рецензии на русский перевод книги вульгарного материалиста Я. Молешотта "Учение о пище" (Русское слово. 1863. № 8. Библиографический листок): "Судить, понимать, наслаждаться, положим, эстетическими творениями, человек может только тогда, когда организм его находится в условиях, благоприятных для этого. Заболели у человека зубы - и он не только не станет восторгаться г. Фетом, хотя бы был самим г. Анненковым или самим г. Дудышкиным, а со злобой швырнет неповинные песнопения фетовской музы в угол. Человек не ел долго или слишком наелся - и ему не под силу рассуждать о важных материях" (Зайцев В. А. Избранные сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1934. С. 100). Безусловно, Зайцев не зря отобрал для своего примера имена Фета, Анненкова и Дудышкина - авторов, глубоко ему чуждых и не почитавшихся значительными. Однако зайцевская ирония была интерпретирована его оппонентами как развенчание всякого искусства перед лицом физиологии. Соратники Достоевского не всегда удачно адаптировали его риторику, становясь удобной мишенью для насмешек "Русского слова". В статье "Теория пользы и выгоды" (Эпоха, 1864, № 11) Н. И. Соловьев обращает внимание на фрагмент из статьи Писарева "Реалисты" (1864). В статье описан идеал "человека вполне реального", отрекшегося от суетных личных интересов ради общественной пользы. Этот титан не имеет потребности в женщине, веселом обеде с друзьями или шекспировской драме. Его единственной слабостью может быть хорошая сигара, да и то как средство стимуляции мозговой активности. "Сигара поэтому выходит выше шекспировской драмы, а кто не курит совсем, тот пусть лучше и не размышляет", - парадоксальным образом заключает Соловьев (С. 11). Увлекаясь, он пишет далее: "...жизнь ведь не в одной еде. У вас же общий знаменатель, как ни называйте его, все-таки выходит - брюхо. Даже сигара, о которой вы давеча говорили, - тоже брюхо" (С. 14). Цитируя эти и подобные им пассажи, Зайцев (приписывая авторство Д. В. Аверкиеву) прибавлял: "Я нарочно указал страницу, потому что наперед знаю, что никто мне не поверил бы на слово, если б я приводил такие афоризмы без точного указания места, откуда они заимствованы" (Зайцев В. А. Перлы и адаманты русской журналистики // Русское слово. 1865. № 2. С. 53). Впрочем, и такие эксцессы журнальной борьбы способствовали популяризации образа.

А наша «Молодая Россия» — только и делает уже несколько лет, что стремится всеми силами своими доказать что дальше и всего того что в нем заключается ничего и нет. - "Молодая Россия" в данном контексте - собирательный образ молодежи, исповедующей крайние материалистические и революционно-социалистические взгляды. Восходит к известной прокламации "Молодая Россия" (1862), составленной лидером П. Г. Заичневским (1842-1896) при участии И. И. Гольц-Миллера (1842-1871). Вероятно, в создании текста принимали участие еще какие-то участники студенческого кружка Заичневского (см. Козьмин Б. П. П. Г. Заичневский и "Молодая Россия". М., 1932. С. 86). Прокламация была написана от лица "Центрального Революционного Комитета" (очевидно, никогда не существовавшего) и описывала весь ход исторического процесса как беспощадную борьбу двух классов: угнетателей и угнетаемых, капиталистов и трудящихся, императоров с их окружением и народа. Цель угнетенных - раз навсегда положить конец власти и физическому существованию угнетателей, жестоко отомстить за века притеснения, а затем построить новое общество на принципах справедливости и равенства. Для этого необходимо соединить усилия честной образованной молодежи, армии и рабоче-крестьянской массы. Препятствием на этом пути служит весь строй прежней жизни, включающий в себя религию, семью и брак - позорные рудименты, подлежащие уничтожению: "Выход из этого гнетущего, страшного положения, губящего современного человека, и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один — революция, революция кровавая и неумолимая, — революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка" (Цит. по: Лемке М. К. Политические процессы в России 1860-х гг. (по архивным документам). М.; Пг., 1923. С. 510). Фанатичный бланкист, Заичневский уделил особое внимание критике старого поколения русских социалистов - прежде всего, А. И. Герцена: тот был обвинен в интеллектуальной и политической капитуляции, неверии в революционный идеал. "Мы изучали историю Запада и это изучение не прошло для нас даром: мы будем последовательнее не только жалких революционеров 48 года, но и великих террористов 92 года, мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито Якобинцами в 90 годах", - заявлялось в "Молодой России" (Там же. С. 513).
"Молодая Россия" была не первой прокламацией, получившей широкую известность за пределами молодежных пропагандистских кружков. Достаточно вспомнить воззвание "Великорусс" (1861), приведшее к преследованию В. А. Обручева. Тем не менее, именно "Молодая Россия" спровоцировала в империи настоящую моральную панику, совпав по времени с майскими пожарами 1862 года в Петербурге. Общественность заподозрила в поджогах революционное студенчество, якобы вдохновленное прокламацией и мечтавшее погрузить столицу в хаос. По этому поводу М. М. Стасюлевич сообщал своей жене 30 мая 1862 г.: "Вчера я ехал на извозчике, и он мне высказывал свое негодование, что полиция мешает им выпустить кишки студентам" (М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке. В 5 т. Т. 1. СПб., 1911. С. 402). Даже либерал К. Д. Кавелин писал Герцену 6 августа 1862 г.: "Что пожары в связи с прокламациями — в этом нет теперь ни малейшего сомнения" (Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену. Genève, 1892. С. 82). И. С. Аксаков писал в те дни Ю. Ф. Самарину: "...народ не знает, какие литературные партии существуют в литературе, но вся наука, гражданская печать, цивилизация, учение - все это заподозрено сильнее, чем когда-либо, и возбуждает в нем отвращение и страх; ненависть к rосподам и преданность царю такую, о какой мы и понятия не имели" (Цит. по: Цимбаев Н. И. И. С. Аксаков в общественной жизни пореформенной России. М., 1978. С. 193). Впечатление от разрушительных пожаров и вспышка цензурного террора, предпринятая властями на волне общественного недовольства, оттолкнули от "Молодой России" не только лояльных и умеренных, но даже радикальных публицистов и политиков. Характерен пересказ содержания прокламации в мемуарах бывшего землевольца Л. Ф. Пантелеева: "«Молодая Россия» объявляла кровавую войну не только существующему строю, но и всем его основам; от современного общества не должно было остаться камня на камне. Понятно, что не только разрешались, но прямо рекомендовались все средства, и в числе их убийства, грабежи, пожары и т. п. Помнится, приблизительно триста тысяч жизней предлагалось принести в виде жертвы, чтобы расчистить поле для закладки нового общества" (Пантелеев Л. Ф. Воспоминания. М., 1958. С. 279). Самому Пантелееву, по его словам, прокламация казалась "горячечным бредом", а Чернышевский отказался принять экземпляры воззвания от посланца Заичневского (См. Там же. С. 301). М. А. Бакунин и А. И. Герцен отозвались об авторах прокламации иронически как о самонадеянных, незрелых одиночках, чья нетерпимость - своеобразная компенсация бессилия и оторванности от насущных интересов народа (См. Бакунин М. А. Народное дело: Романов, Пугачев или Пестель? London, 1862. С. 32-34; Герцен А. И. Молодая и старая Россия // Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. Т. XVI. М., 1959. С. 199-205). Со своей стороны Герцен также подчеркивал вопиющую неадекватность правительственных действий в ответ на распространение прокламации.
В жизни Достоевского с прокламацией связан известный биографический эпизод, рассказанный самим писателем в 1873 г. Увидев на собственной дверной ручке воззвание "К молодому поколению" (вероятно, речь шла все же именно о "Молодой России"), он решил остановить юных фанатиков, обратившись для этого к авторитету Чернышевского. "...мне вдруг тогда стало досадно и почти как бы стыдно за их неумелость: «Зачем у них это так глупо и неумело выходит?» И какое мне было до этого дело? Но я жалел не о неудаче их. Собственно разбрасывателей прокламаций я не знал ни единого, не знаю и до сих пор; но тем-то и грустно было, что явление это представлялось мне не единичным, не глупенькою проделкой таких-то вот именно лиц, до которых нет дела. Тут подавлял один факт: уровень образования, развития и хоть какого-нибудь понимания действительности, подавлял ужасно. Несмотря на то что я уже три года жил в Петербурге и присматривался к иным явлениям, — эта прокламация в то утро как бы ошеломила меня, явилась для меня совсем как бы новым неожиданными откровением: никогда до этого дня не предполагал я такого ничтожества! Пугала именно степень этого ничтожества. Пред вечером мне вдруг вздумалось отправиться к Чернышевскому" (ПСС-30, XXI, 25). По воспоминаниям Достоевского, Чернышевский решительно отмежевался от составителей документа, признал правоту своего гостя, но выразил сомнение в том, что сможет на кого-либо повлиять. О подробностях этой встречи мы знаем и по краткому мемуару самого Чернышевского, оставленному в 1888 г.: здесь эпизод с прокламацией изложен как анекдот. Если верить этому рассказу, Достоевский прямо просил своего визави уговорить "людей, которые сожгли Толкучий рынок" не повторять своих действий. Эту просьбу Чернышевский приписал расстроенным нервам гостя, а потому старался ему не противоречить, как не противоречат помешанным (Чернышевский Н. Г. Мои свидания с Ф. М. Достоевским // Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений: В 15 т. Т. I. М., 1939. С. 777-778).
Утверждение Чернышевского, будто бы Достоевский разделял панические настроения и подозревал студентов в причастности к петербургским пожарам, опровергается редакционными материалами журнала "Время". В 1862 г. царская цензура отвергла две статьи, посвященных животрепещущей теме. Как установил В. Н. Сажин, автором первой из них, озаглавленной "Пожары", был брат и соредактор писателя М. М. Достоевский (См. Сажин В. Н. Об авторе запрещенной цензурой статьи "Пожары" ("Время", 1862) // Русская литература. 1974. № 3. С. 218). В ней отождествление поджигателей со студентами объявлено бездоказательным, служащим лишь к дискредитации студенческого сословия, что принесет безусловный вред российскому обществу. "Три золотушных школьника, из которых старшему уже наверно не более тринадцати лет, напечатали и разбросали глупейший листок, не справившись даже хорошо с иностранными книжками, откудова они все выкрали и бездарно перековеркали. Залп хохоту должен был встретить глупый листок" (Цит. по: Розенблюм Н. Г. Петербургские пожары 1862 г. и Достоевский. (Запрещенные цензурой статьи журнала «Время») // Литературное наследство. Т. 86. М., 1973. С. 51). Вместо этого "несколько хилых старцев в подагре и хирагре, со старобабьим умом", поддержанные такими изданиями, как "Северная пчела", создали эпидемию страха и нетерпимости. Предположить, что такой текст мог оказаться в редакционном портфеле "Времени" без согласия Ф. М. Достоевского, невозможно. Несмотря на строгие цензурные запреты, "Время" смогло в какой-то мере выразить свою позицию в разделе "Наши домашние дела", который вел А. У. Порецкий: "...ложную и вредную идею ничто не может так быстро и глубоко уронить и обессилить, как всенародное обличение её ложности и вредности. Зло ничего так не боится, как гласности и общеизвестности. Доказательным примером этому может служить последняя жалкая прокламация, эта ​самозваная​ «Молодая Россия», в которой, как толкуют теперь все газеты, провозглашались убийства во имя уничтожения всех ​нравственных​ основ, которыми живет наше общество: только что показалась в мир эта нелепость, как тотчас же и была освистана всем миром, и оставаясь безобразно-ложною, совершенно перестала быть вредною , потому что никто её не принял и не примет" (Время. 1862. № 6. С. 48).
Так или иначе, "Молодая Россия" навсегда запечатлелась в памяти Достоевского, став синонимом невежественного и узколобого догматизма в вопросах социальных преобразований.

Сапоги лучше Шекспира - Ср. с полемическими заявлениеми В. А. Зайцева, напр., в рецензии на "Историю французской литературы" Ю. Шмидта (Русское слово. 1864. № 3. Библиографический листок): "Пора протрезвиться и увидеть громадную несоразмерность между пользой, приносимой поэзией обществу, и наградой, которую она получает; пора понять, что всякий ремесленник настолько же полезнее любого поэта, насколько всякое положительное число, как бы мало ни было, больше нуля" (Цит. по: Зайцев В. А. Избранные сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1934. С. 216). Б. Н. Тихомиров указывал также на пародийную цитату из фельетона "Библиотеки для чтения" - фразу, которую долгое время ошибочно приписывали самому Зайцеву: "...нет такого полотера, нет такого золотаря, который бы не был полезнее Шекспира в бесконечное множество раз" (БдЧт. 1864. № 4/5. Общественные заметки. С. 34; Тихомиров Б. Н. «Лазарь! гряди вон. Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении: Книга-комментарий. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., 2016. С. 388). Ср. также в фельетоне Достоевского "Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах" (1864), где Щедродарова наставляют в редакции "Своевременного": "...вы должны себе взять за правило, что сапоги во всяком случае лучше Пушкина, потому что без Пушкина очень можно обойтись, а без сапогов никак нельзя обойтись, а следственно, Пушкин — роскошь и вздор" (ПСС-30, XX, 109). Буквальных заявлений подобного тона в шестидесятнической критике не обнаружено, однако скептическое отношение к авторитету Пушкина стало отличительной чертой публицистики "Русского слова" - в первую очередь Писарева. В его глазах культ Пушкина был культом автономии литературы, особых прав, возносящих ее над общественными интересами. Признать подобное критик отказывался. Ср. в статье "Реалисты" (1864): "Говорят, например, что Пушкин — великий поэт, и все этому верят. А на поверку выходит, что Пушкин просто великий стилист — и больше ничего. Говорят далее, что Пушкин основал нашу новейшую литературу, и этому тоже верят. И это тоже вздор. Новейшую литературу основал не Пушкин, а Гоголь. Пушкину мы обязаны только нашими милыми лириками,
а под влиянием Гоголя сформировались Тургенев, Писемский, Некрасов, Островский, Достоевский; да, кроме того, произведения Гоголя дали решительный толчок нашей реальной критике" (Писарев Д. И. Сочинения: В 4 т. Т. 3. М., 1956. С. 109). В цикле "Пушкин и Белинский" (1865) Писарев разовьет эту мысль. По его мнению, авторитет Пушкина родился из "шелухи гегелизма", свойственной Белинскому: последний уверил себя в громадном историко-литературном значении пушкинского голого эстетизма, а новые поколения привыкли некритически воспринимать эту аргументацию. "Пушкин — художник и больше ничего! Это значит, что Пушкин пользуется своею художественною виртуозностью
как средством посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего умственного бессилия" (Там же. С. 376). Оппоненты "Русского слова" из круга "Эпохи" воспринимали подобные выпады как намеренную провокацию, браваду вульгарного утилитаризма. Впрочем, в творчестве самого Достоевского подобный взгляд, по всей видимости, претерпит определенную эволюцию. В романе "Бесы" писатель вложит похожие реплики в уста Степана Трофимовича Верховенского, обратив в карикатуру не только нападки на Шекспира и Пушкина, но и беспомощные попытки их защиты с позиций либерализма. На фоне нигилистов Верховенский-старший явно впадает в противоположную крайность: "Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей? <...> а я объявляю, что Шекспир и Рафаэль - выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма, выше юного поколения, выше химии, выше почти всего человечества..." (ПСС-35, X, 414) Определенное влияние на эту риторику, вероятно, оказал и роман И. С. Тургенева "Отцы и дети" (1862), в котором Базаров журит Аркадия за то, что его отец читает Пушкина. "Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду. <...> Дай ему что-нибудь дельное почитать". В качестве примера такого дельного чтения Базаров приводит "Stoff und Kraft" Людвига Бюхнера (Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 12 т. Т. VII. М., 1981. С. 45).